Геннадий Аксенов - Бажоный [Повесть]
— Да что ты такое говоришь, Егор Ефремович? — не согласился со стариком Василек. — Да разве на вырубках лесники семена не сеют, а школьники не помогают собирать сосновые и еловые шишки?
— Э, милок, для того чтобы эта сплошная рубка покрылась хорошим лесом, потребуется более ста — ста пятидесяти лет, — настаивал на своем дед.
— Боров, говоришь, нет? — горячился Василек. — Да боров на два таких стада, как наше, хватит. От вершины Слебы до Спыссы бора тянутся.
— Откель ты про то знаешь? — удивился старик. — Речка Спысса далеко по Коми течет, — с недоверием уставился на парнишку Егор Ефремович. — Неужто ты там побывал?
— Да, был, — отвечал Василек. — От вершины Слебы до Спыссы два дня ходу по старому визиру. Правда, места там глухие.
— Дела! — изумился Егор Ефремович. — Да как же ты не заблудился-то?
— Повезло, — хмуро ответил Василек.
На пути встретилась сырая лывина. И на бровке ее старый глухарь собирал из-под таявшего снега рдеющие ягоды брусники.
Почувствовав приближение людей, он вытянул шею и, сорвавшись с кормежки, прогрохотав могучими крыльями, улетел в сторону осинника.
Василек схватился за ружье, но было поздно. Кто же знал, что тут глухарь жирует…
— У тебя хоть стрельнуть-то есть чем? — оживился Егор Ефремович.
— Да есть патрон, заряженный средней дробью.
— А тетеру зашибешь иль нет? Надо бы твою тетку свежей дичью угостить. Ох, и румяная у тебя тетка, как булка пышная, ядрена корень. Я таких сроду не видал.
— Если на выстрел подпустит, так что не зашибить, — прервал разговор о тетке Василек.
— Так ты стрельни! Стрельни, Василий! Не жалей заряда-то, — уговаривал его дед. — Суп из тетеры очень и очень пользительный. Дома Маланья быстро сварит.
Они долго шли молча, боясь вспугнуть дичь. Но тетера, как назло, не попадалась.
— В чум без ружья шел, так тетеры сидели у самой тропки, как вороны около скотного двора, а сейчас с ружьем идем, так дичь не встречается, — переживал Егор Ефремович.
Наконец парнишке надоело нести ружье на изготовку, да и деду наскучило молчать, и он вновь принялся молоть языком.
Рассказал историю о своем городском госте:
Осенесь в деревню зашел большой грамотей. «Поднимался, — говорит, — вверх по реке на пароходе, да скука одолела сидеть и любоваться пейзажами северной природы из окна каюты. Решил пройтись, деревни посмотреть».
Сошел он с парохода в Вожгоре и по тракту пешим в нашу деревню притопал. Из вещей — портфельчик черный с блестящей застежкой; обут в черные лаковые ботиночки. Молодой, а в очках блестящих и с черной бородкой, как Христос. Баской такой. И говорит не так, как мы, а антиллигентно.
— Нельзя ли, — спрашивает, — папаша, у вас переночевать?
— Почему, — отвечаю, — нельзя, в избе места хватит. Топи, Маланья, баню. Гость семнадцать километров пешком шел, уморился, чай, с непривычки, а банька всю усталость как рукой снимет.
Попарились мы, а после баньки к чаю Маланья по рюмочке «кориандровой» наливает. Это у меня так заведено — год не пей, два не пей, а после баньки рюмочку выпей.
«Спиртное не употребляю», — отказывается. А я задерживать не умею, один осушил. Пощипал тогда грамотей себя за бородку и говорит: «Пожалуй, выпью за компанию, может, идея какая придет». — «Чего, чего придет, — не понял я. — Што это такое идея?» — спрашиваю. «Идей у человека очень много, и они разные, — отвечает. — К примеру, у вас может возникнуть мысль — идея переколоть завтра дрова и уложить их в костер. Или другая идея — перетащить комод на новое место в избе, чтобы было удобнее».
А сам уставился на образа в переднем углу. «У меня, — говорит, — тоже идея возникла. Скажите, пожалуйста, многие ли у вас в деревне иконы имеют?» — «Да, у многих, — поясняю, — имеются. — Когда церковь на клуб переделывали, старики и старухи, спасая святых от огня, растащили их по избам. Только не у всех они в почете, как у нас с Маланьей. А у некоторых лежат где-нибудь на поветях или в погребах».
«Это плохо, — сокрушается гость. — Я обязательно перед людьми выступлю и расскажу про иконы, картины, про искусство русское».
И вечером в клубе перед киносеансом он так рьяно рассказывал и руками размахивал. Слушали и молодые, и пожилые. В ладоши не хлопали, как председателю, а ждали — вот-вот запоет или запляшет, но он тряс бородой и все говорил, и говорил мудреные слова. Под конец сказал, чтобы завтра имеющиеся иконы сдали ему.
Пришли мы с ним домой, он меня и спрашивает: «Интересно, Егор Ефремович, я выступил?». Я хоть и сидел на переднем ряду, гордясь перед сельчанами, — вот, мол, какой гость у меня, а так ни хрена и не понял. Но обидеть гостя не хотелось, я и говорю ему: «Чудно насчет рублей». — «Что чудно? И каких рублей? — удивился он. Это про иконы художника Рублева я говорил».
Лег он спать, но всю ночь век не сомкнул. Несколько раз выходил курить на крыльцо. Рано утром будит меня: «Пойдем, Егор Ефремович! Показывай, у кого иконы есть».
Целый день мы по избам ходили. Много богородиц грамотей собрал. Деревянные дощечки, топором еще тесанные, им от роду, может, полтыщи лет: одни аж позеленели от времени, другие почернели от копоти. А он и те, и другие в тряпочку завернет — и в мешок. Всех святых в деревне собрал.
Три дня он у нас жил, пока все не упаковал, крупное с собой взял, а мелочь — подсвечники, кадильницы, крестики, цепочки — в посылках отправил. Я все удивлялся, как ему денег не жаль. За некоторые иконы, если хозяйка упрямилась, даже деньги давал: трояк или пятерку. Денежный грамотей-то.
Расстались мыс ним полюбовно. Перед отъездом он мне и говорит: «Хороший ты, Егор Ефремович, человек». И достает из портфеля две бутылки «московской» водки — за хлопоты, мол. Я не брал, отказывался. Да Маланья самовар на стол поставила… От денег бы я, ясное дело, отказался. А тут такое дело… Грамотей вместе выпил, да и Маланья пригубила рюмочку.
— Эх, Ефремович, Ефремович! — развеселился гость. — Эта идея многие тысячи стоит…
Погрузился он с мешками да коробками на пароход и уехал. Обещался написать, да видно, наш адрес забыл, или недосуг.
Больше всех письма ждала Палашка. Когда грамотей у нас иконы собирал, она к дочери в гости в другую деревню ездила. А внучка Полинарья отдала ему бабушкины подсвечники. В молодости Палагея горничной была у оленевода Калины. И когда его раскулачивали, Калина отдал Палагее два золотых подсвечника и наказал: «Храни, Палаша. Вернусь — отблагодарю». Не вернулся ее благодетель, и подсвечники достались грамотею. Если б написал мне письмо, Палагея потребовала бы, чтоб вернул их. Да где там, что с возу упало, то пропало.
А я с тех пор, как выпью, так и вижу, что мебель в избе не так стоит. Ну, думаю, это идея прет из меня. Кричу старухе: «Маланья! Давай перетаскивать комод». Поставим — вроде и удобно неделю-другую стоит. А как выпью, опять все не так, не на месте. Комод с барахлом до тех пор таскали, пока ножка не отвалилась. Взмолилась старуха: «Выпивай, старик, только без идей! У меня нет больше сил твои идеи исполнять».
Заметив, что парнишка скис, Егор Ефремович решил развеселить его перед деревней. И завел рассказ о том, как он Маланью вылечил:
«Под новый год Маланья моя занедужила. Говорит: „Умру я, Егор, сегодня. Не дожить и до нового года. Ты б хоть сходил и позвал Матрену Панкратьевну. Пусть Матрена с коровой обрядится — подоит, накормит да теленка молоком напоит“. А я ей отвечаю: „Живи, старуха, не умирай. Соседку я звать не буду. Она и так придет с фермы уставшая, дома своя корова, дети. Хлопот у бабы хватает. Что я, сам не подою или телеша молоком не напою? Не хуже тебя обряжусь. Эко дело — подоить“.
Взял подойник, налил в него теплой воды из самовара, зажег лучину и вошел в хлев. „Буренка! Буренка!“ — отодвигаю ее плечом, чтобы удобнее сесть. Буренка голову повернула, смотрит на меня, фушкает. А я скамеечку подложил, сел под коровушку, воду из подойника на вымя выплескал, а горящую лучину в зубах держу. Рука одна — доить неудобно. Подойник между ног зажал, знай, дергаю за соски. Дергать-то дергаю, а молоко в подойник не бежит. Мурыжил, мурыжил вымя, а молока — кот наплакал. „Ничего, у меня терпения хватит, — думаю. — Никуда от меня не денешься, тварь безрогая. Все молоко отдашь до капельки“.
Почувствовал вдруг — паленым запахло. Моя Буренка как лягнет ногой по подойнику. И меня со скамеечки сбросила. Оказалось, что я горящей лучиной у нее бок подпалил.
Захожу в избу весь в навозе вымазанный, Маланью аж смех разобрал. „Видать, полегчало мне, — говорит. — Сама пойду обряжусь“. Уперся я: „Нет и нет, сам справлюсь. Вот отмоюсь в рукомойнике и подою“.
„Ладно, — согласилась Маланья. — Когда вымоешься, одень мой сарафан с платком. А корове сена дай и говори с Буренкой ласково“. Внял я советам жены. Привел себя в порядок: умылся, одел сарафан, платок старухин на голову накинул и узелком под подбородком подвязал. Вошел в хлев вдругорядь обряжаться.